Принцип Д`Аламбера - Эндрю Круми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кровь была везде — на земле и на одежде. Рубашка промокла так, словно я окунулся в реку. Голова кружилась, но мысли были ясны, хотя и казались отчужденными оттого, что со мной происходило, словно я тонул в ручье вытекавшей из меня крови.
В какой-то момент нападавшие убежали, словно испугавшись того, что натворили. Я сидел, рукой удерживая на положенном месте мою отрезанную щеку. Фергюсон, хотя он сам истекал кровью, подошел ко мне и начал отрывать полосы от своей рубашки, чтобы хоть как-то перевязать мне рану. Арнотт вскочил на ноги и вместе с остальными нашими друзьями храбро бросился вдогонку за напавшими, чтобы отплатить обидчикам. Фергюсон тем временем перевязал мне лицо обрывками своей одежды. Я помню его теплые руки и бережность, с какой он врачевал мои раны, забыв о своих собственных.
Я смог встать, Фергюсон поддержал меня, и мы продолжили путь к Джо Хендри. Пока мы шли, я начал дрожать от воспоминаний о том, что произошло, о яростном беспричинном нападении. Было странно, что, лежа на земле и истекая кровью, я ощущал непонятное спокойствие, а теперь, когда все кончилось, меня одолевал страх. Фергюсон позже рассказал мне, что испытывал такое же чувство. Когда он, съежившись, лежал на земле, удары и пинки становились все легче и легче, как будто его били не башмаками и кулаками, а подушками или тяжелыми мешками, удары которых были тупыми и безболезненными.
— Но самое странное заключалось в том, — продолжал Фергюсон, — что я внезапно почувствовал, что перестал быть самим собой. Не знаю, показалось ли мне, будто я превратился в другую личность или будто вообще перестал существовать. Дело в том, что на какое-то мгновение исчезло ощущение моей самости, моего существования.
Я испытал нечто подобное, хотя и не в такой крайней степени. Как бы то ни было, тот жестокий эпизод связал нас с Фергюсоном неразрывными узами дружбы. Мы пришли к Джо Хендри, и когда при свете рассмотрели мою тяжелую рану, жена Хендри упала в обморок, и ее пришлось вынести вон. Фергюсон был покрыт синяками и ссадинами, но в остальном оказался невредим. Он тихо сел в углу и прижал к рассеченному лбу припарку. Позвали хирурга, и он кетгутом зашил мою рану. Из всех перенесенных мной за тот вечер мучений самыми дьявольскими оказались те, что причинил мне хирург. Мне дали полпинты виски, но даже это, вкупе с тем спиртным, которое я выпил за вечер, не помогло утишить боль. Я ругался на чем свет стоит и скрежетал зубами, когда хирург прокалывал мне кожу и протаскивал сквозь рану кетгут, казавшийся мне длинным и грубым, как корабельный канат. Все это время Фергюсон молча гросидел в своем углу.
Несколько месяцев спустя у нас появилась возможность обсудить то злосчастное происшествие. Именно тогда Фергюсон рассказал мне о своеобразном впечатлении относительно его самости, о возникшем во время избиения мимолетном ощущении, будто он перестал быть самим собой. В течение этих нескольких месяцев я практически не встречался с Фергюсоном, но знал, что он работает над большим философским эссе, озаглавленном «Естественная история человеческой души». Он рассказал мне, что достопамятное избиение послужило для него своего рода откровением, заставив понять, что в действительности душа дана нам в виде способности к ощущению самого себя, такой же, как способность ощущать прикосновение или вкус. Эта способность может быть повреждена, утрачена или сделаться извращенной, обманув своего носителя. Он постарался вообразить, что будет испытывать человек, став «слепым» по отношению к собственной идентичности, наподобие того, как человек слепнет по отношению к свету. Иными словами, Фергюсон попытался представить себе человека, разумного во всех отношениях, но не знающего о своем существовании. Подобным образом незрячий не способен увидеть в зеркале свое отражение. Эта мысль заставила Фергюсона придумать некий персонаж по имени Уильям Макдэйд. В своем эссе (часть которого мне удалось прочесть) Фергюсон рассказывает о своем визите к этому несчастному Макдэйду и о своей долгой дискуссии с ним. Например, он спрашивает Макдэйда, как тот это ощущает, а Макдэйд отвечает, что для него само понятие чувства лишено смысла, ибо предполагает наличие субъекта, который это чувство испытывает. Для Макдэйда любое высказывание может иметь смысл только в том случае, если его можно объективно верифицировать. Будучи спрошенным о том, как ему удается так четко отвечать на вопросы, если он утверждает, что не знает о своем существовании (и даже ищет способ опровергнуть его), Макдэйд предложил аналогию с механическим автоматом, способным говорить и, по видимости, осмысленно пользоваться языком. Тем не менее мы все равно будем считать этот автомат лишенным сознания.
Фергюсон заключает, что невозможно убедить Макдэйда в его реальном существовании и равно невозможно вообразить себя на месте Макдэйда, поскольку он не имеет ощущения своей болезни или поистине не имеет вообще никаких ощущений. Он просто не в состоянии знать, что означает быть самим собой.
Эта призрачная фигура, предмет замечательной литературной фантазии, исполненной глубокого философского прозрения, пришла Фергюсону в голову после того ужасного и беспричинного нападения, которое нам пришлось пережить. Я приложил все силы, чтобы забыть о страшном происшествии, Фергюсон же, напротив, увидел в нем самое важное событие своей жизни. Макдэйд навсегда остался в моей памяти, как, впрочем, и сам Фергюсон. В каком-то смысле Макдэйд — это личность, какой стал сам мой друг в момент избиения, когда его собственное существование представилось ему сомнительным. Тем не менее, хотя природа диктует нам избавляться от фантомов, посещающих мятущуюся душу в момент близости смерти и исчезающих при возвращении торжествующей жизни, Фергюсон попытался схватить этот фантом, не дать ему уйти в мир небытия. Пожелал сохранить призрак, чтобы изучить его манеры, привычки и обычаи. Этот Макдэйд стал манифестацией умирающей души, духа, освобожденного от оков личной самости. Макдэйд воплотил собой тот великий поток, куда однажды впадают все души, поток, которого Фергюсон, после происшествия на темной эдинбургской улице, мог больше не бояться. Таким образом, Макдэйд недостоин жалости, хотя в истории Фергюсона он предстает человеком, пораженным тяжелым душевным недугом. Более того, именно Макдэйда должны мы считать самым свободным из людей.
Это самое памятное место из эссе Фергюсона. Помимо этого, он рассмотрел множество других вопросов, но его рассуждения были мне совершенно непонятны. Однако я вспоминаю лотерейный парадокс, который Фергюсон очень подробно мне разъяснил.
Представьте себе тысячу человек, каждый из которых получает один пронумерованный билет (во всей тысяче нет двух игроков, имеющих билеты с одинаковыми номерами). Победитель определяется жребием. Ясно, что каждый участник лотереи имеет один шанс из тысячи стать победителем. Затем Фергюсон предложил вторую игру, в которой участники бросают по три необычных кубика. Каждый кубик имеет десять равновероятных граней (вместо обычных шести), пронумерованных числами от нуля до девяти. Участник выигрывает, если при броске выпадает три нуля. Опять-таки простой расчет показывает, что вероятность успеха равна одной тысячной. Однако между этими двумя играми имеется существенное различие. Вторая игра может не выявить победителя, даже если количество бросков превысит одну тысячу. Лотерея, напротив, с полной определенностью выявляет одного счастливчика в каждом туре. Оказывается, что лотерея — более прибыльная игра, чем кости, хотя теоретически участник лотереи имеет не больше шансов на выигрыш, чем игрок в кости.
Для того чтобы разрешить возникший парадокс, Фергюсон предложил следующую интерпретацию придуманной им игры. Каждый раз, когда бросают три кости, начинается бытие тысячи различных миров, в каждом из которых выпадает различное число очков. Человек, бросающий три кости, есть не что иное, как единичная точка в тысячемерной вселенной, причем каждое измерение, возможно, содержит дальнейшее разветвление путей судьбы игрока. Становится ясно, что человек может с определенностью выиграть лишь в одном из этих многочисленных миров. Неопределенным остается только одно — совпадет ли выигравший мир с тем миром, в котором игрок полагает свое существование.
Фергюсон заключил, что, иными словами, в каждый момент времени все возможные исходы, могущие выпасть в данном положении, формируют ветвящуюся иерархию возможных вселенных. Действительно, он зашел так далеко, что предположил, будто все эти миры вечны и существовали во все времена, поэтому жизнь человека представляет собой простое следование по определенному маршруту, проложенному по единственной тропе среди всех ее разветвлений. Например, когда на нас напали те уличные драчуны, возник мир (или даже множество миров), в котором Фергюсон погиб, и еще большее множество других миров, в которых он выжил в той или иной форме (например, став инвалидом или получив пренебрежимо легкие раны). В тот момент, когда существовала неопределенность и исход был неясен, а на тело Фергюсона продолжали обрушиваться удары, он увидел бесконечный веер расходящихся путей, одни из которых вели к смерти, а другие — к жизни. Ему, Фергюсону, было предназначено пройти по одной из этих дорог. Возможно, его путь был предначертан в момент первичного акта творения. Но были и другие Фергюсоны, другие души, которые должны были с необходимостью пройти другой дорогой. Его душа была представлена не в единственном числе, ветвясь и расщепляясь в каждый из следующих друг за другом моментов времени. Только в миг величайшего кризиса, когда казалось, что множество путей ведут к уничтожению, их расхождение в разных направлениях оказало смутное воздействие на его чувства. В тот момент он представлял собой бесчисленное множество душ, а значит, вообще лишился души.